отрыдавши в своё время ДВА ДНЯ....
[взломанный сайт] Да… грустная история… Единственное место.. где можно было улыбнуться.. когда Хана попросила его сравнить себя с каким-нибудь животным) Хм.. неожиданный был ответ) [взломанный сайт]
Интернационал |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » Интернационал » Литература » Любимые отрывки...из любимой прозы...
отрыдавши в своё время ДВА ДНЯ....
[взломанный сайт] Да… грустная история… Единственное место.. где можно было улыбнуться.. когда Хана попросила его сравнить себя с каким-нибудь животным) Хм.. неожиданный был ответ) [взломанный сайт]
Мне надо СРОЧНО это осилить...
http://lib.rus.ec/b/206544/read
Судя по отрывку...знакомство с автором может стать приятным
А ключ из желтого металла???
Ммммммм....!!!!!!!!!!!!!!!!!!
"- Это, наконец, черт знает, что такое!! Этому нет границ!!! И редактор вцепился собственной рукой в собственные волосы.
- Что такое? - поинтересовался я. - Опять что-нибудь по министерству народного просвещения?
- Да нет...
- Значит, министерство финансов?
- Да нет же, нет!
- Понимаю. Конечно, министерство внутренних дел?
- Позвольте... Междугородный телефон, это к чему относится?
- Ведомство почт и телеграфов.
- Ну, вот... Чтоб им ни дна ни покрышки!! Представьте себе: опять из Москвы ни звука. Потому что у них там что-то такое случилось - газета должна выходить без московского телефона. О, пррр!.. Вот, послушайте: если бы вы были настоящим журналистом - вы бы расследовали причины такого безобразия и довели бы об этом до сведения общества!!
- А что ж вы думаете... Не расследую? И расследую.
- Вот это мило. У них там, говорят, телефонную проволоку воруют.
- Кто ворует?
- Тамошние мужики.
- Нынче же и поеду. Я вам покажу, какой я настоящий журналист!
Было раннее холодное утро, когда я, выйдя на маленькой промежуточной между двумя столицами станции, тихо побрел по направлению к ближайшей деревушке.
Догнал какого-то одинокого мужичка.
- Здорово, дядя!
- Здорово, племянничек. Откудова будешь?
- С самого Питербурху, - отвечал я на прекраснейшем русском языке. - Ну, как у вас тут народ... Ничего живет?
- Да будем говорить так, что ничего. Кормимся. Урожай, будем сказать, ничего. Первеющий урожай.
- Цены как на хлеб?
- Да цены средственные. Французские булки, как и допрежь, по пятаку, а сайки по три.
- Я не о том, дядя. Я спрашиваю, как урожай-то продали?
- Урожай-то? Да полтора рубля пуд.
- Это вы насчет ржи говорите?
- Со ржой дешевле. Да только ржи ведь на ней не бывает. Слава богу, оцинкованная.
- Что оцинкованная?
- Да проволока-то. На ней ржи не бывает.
- Фу, ты господи! А хлеб-то вы сеете?
- Никак нет. Не балуемся.
Я, вгляделся вдаль. Несколько мужиков с косами за плечами брели по направлению к нам.
- Что это они?
- Косить идут.
Все представления о сельском хозяйстве зашатались в моем мозгу и перевернулись вверх ногами.
- Косить?! В январе-то?
- А им што ж. Как навесили, так значит и готово.
Поселяне, между тем, с песнями приблизились к нам... Пели, очевидно, старинную местную песню:
Эх, ты проволока -
Д-металлицкая,
Эх, кормилица
Ты мужицкая!..
Срежу я тебя
Со столба долой,
В городу продам -
Парень удалой!..
Увидев меня, все сняли шапки.
- Бог в помощь! - приветливо пожелал я.
- Спасибо на добром слове.
- Работать идете?
- Это уж так, барин. Нешто православному человеку возможно без работы. Не лодыри какие, слава тебе господи.
- Косить идете?
- А как же. На Еремином участке еще вчерась проволока взошла.
- Как же вы это делаете?
- Эх, барин, нешто сельских работ не знаешь? Спервоначалу, значит, ямы копают, потом столбы ставят. Мы, конечно, ждем, присматриваемся. А когда, значит, проволока взойдет на столбах, созреет - тут мы ее и косим. Девки в бунты скручивают, парни на подводы грузят, мы в город везем. Дело простое. Сельскохозяйственное.
- Вы бы лучше хлеб сеяли, чем такими "делами" заниматься, - несмело посоветовал я.
- Эва! Нешто можно сравнить. Тут тебе благодать: ни потравы, ни засухи; семян - ни боже мой.
- Замолол, - перебил строгий истовый старик. - Тоже ведь, господин, ежели сравнить с хлебным промыслом, то и наше дело тоже не мед.
Перво-наперво у них целую зиму на печи лежи, пироги с морковью жуй. А мы круглый год работай, как окаянные. Да и то нынче такие дела пошли, что цены на проволоку падать стали. Потому весь крещеный народ этим займаться стал.
- А то и еще худшее, - подхватил корявый мужичонко. - Этак иногда по три, по пяти ден проволоку не навешивают. Нешто возможно?
- Это верно: одно безобразие, - поддержал третий мужик. - Нам ведь тоже есть-пить нужно. Выйдешь иногда за околицу на линию, посмотришь - какой тут к черту урожай: одни столбы торчат. Пока еще там они соберутся проволоку подвесить...
- А что же ваша администрация смотрит? - спросил я. - Сельские власти за чем смотрят?!
- Аны смотрят.
- Ото! Еще как... Рази от них укроишься. Теперь такое пошло утеснение, что хучь ложись, да помирай. Строгости пошли большие.
- От кого?
- Да от начальства.
- Какие же?
- Да промысловое свидетельство требует, чтоб выбирали в управе. На предмет срезки, как говорится, телефонной проволоки.
- Да еще и такие слухи ходят, что будто начальство в аренду будет участки сдавать на срезку. Не слышали, барин? Как в Питербурхе на этот счет?
- Не знаю.
Седой старикашка нагнулся к моему уху и прохрипел:
- А что, не слышно там - супсидии нам не дадут? Больно уж круто приходится.
- А что? Недород?
- Недорез. Народ-то размножается, а линия все одна.
- В Думе там тоже сидят, - ядовито скривившись, заметил чернобородый, - а чего делают - и неизвестно. Хучь бы еще одну линию провели. Все ж таки послободняе было бы.
- Им что! Свое брюхо только набивают, а о крестьянском горбе нешто вспомнят?
- Ну, айда, ребята. Что там зря языки чесать. Еще засветло нужно убраться. А то и в бунты не сложим.
И поселяне бодро зашагали к столбам, на которых тонкой, едва заметнойпаутиной вырисовывались проволочные нити.
Хор грянул, отбивая такт:
Э-эх, ты проволока -
Д-металлицкая.
Э-эх, кормилица
Ты мужицкая!..
Солнышко выглянуло из-за сизого облака и осветило трудовую, черноземную, сермяжную Русь."
Аркадий Аверченко "Полевые работы"
"На первый взгляд кажется, будто все понимают, что такое дурак и почему дурак чем дурее, тем круглее.
Однако если прислушаешься и приглядишься — поймешь, как часто люди ошибаются, принимая за дурака самого обыкновенного глупого или бестолкового человека.
— Вот дурак,—говорят люди.— Вечно у него пустяки в голове! Они думают, что у дурака бывают когда-нибудь пустяки в голове!
В том-то и дело, что настоящий круглый дурак распознается, прежде всего, по своей величайшей и непоколебимейшей серьезности. Самый умный человек может быть ветреным и поступать необдуманно—дурак постоянно все обсуждает; обсудив, поступает соответственно и, поступив, знает, почему он сделал именно так, а не иначе.
Если вы сочтете дураком человека, поступающего безрассудно, вы сделаете такую ошибку, за которую вам потом всю жизнь будет совестно. Дурак всегда рассуждает.
Простой человек, умный или глупый — безразлично, скажет:
— Погода сегодня скверная — ну да все равно, пойду погуляю.
А дурак рассудит:
— Погода скверная, но я пойду погулять. А почему я пойду? А потому, что дома сидеть весь день вредно. А почему вредно? А просто потому, что вредно.
Дурак не выносит никаких шероховатостей мысли, никаких невыясненных вопросов, никаких нерешенных проблем. Он давно уже все решил, понял и все знает. Он — человек рассудительный и в каждом вопросе сведет концы с концами и каждую мысль закруглит.
При встрече с настоящим дураком человека охватывает какое-то мистическое отчаяние. Потому что дурак — это зародыш конца мира. Человечество ищет, ставит вопросы, идет вперед, и это во всем: и в науке, и в искусстве, и в жизни, а дурак и вопроса-то никакого не видит.
— Что такое? Какие там вопросы?
Сам он давно уже на все ответил и закруглился.
В рассуждениях и закруглениях дураку служат опорой три аксиомы и один постулат.
Аксиомы:
1) Здоровье дороже всего.
2) Были бы деньги.
3) С какой стати ?
Постулат:
Так уж надо.
Где не помогают первые, там всегда вывезет последний.
Дураки обыкновенно хорошо устраиваются в жизни. От постоянного рассуждения лицо у них приобретает с годами глубокое и вдумчивое выражение. Они любят отпускать большую бороду, работают усердно, пишут красивым почерком.
— Солидный человек. Не вертопрах,— говорят о дураке.—Только что-то в нем такое... Слишком серьезен, что ли?
Убедясь на практике, что вся мудрость земли им постигнута, дурак принимает на себя хлопотливую и неблагодарную обязанность — учить других. Никто так много и усердно не советует, как дурак. И это от всей души, потому что, приходя в соприкосновение с людьми, он все время находится в состоянии тяжелого недоумения:
— Чего они все путают, мечутся, суетятся, когда все так ясно и кругло? Видно, не понимают; нужно им объяснить.
— Что такое? О чем вы горюете? Жена застрелилась? Ну, так это же очень глупо с ее стороны. Если бы пуля, не дай бог, попала ей в глаз, она бы могла повредить себе зрение. Боже упаси! Здоровье дороже всего!
— Ваш брат помешался от несчастной любви? Он меня прямо удивляет. Я бы ни за что не помешался. С какой стати? Были бы деньги!
Один лично мне знакомый дурак, самой совершенной, будто по циркулю выведенной, круглой формы, специализировался исключительно в вопросах семейной жизни.
— Каждый человек должен жениться. А почему? А потому, что нужно оставить после себя потомство. А почему нужно потомство? А так уж нужно. И все должны жениться на немках.
— Почему же на немках? — спрашивали у него.
— Да так уж нужно.
— Да ведь этак, пожалуй, и немок на всех не хватит.
Тогда дурак обижался.
— Конечно, все можно обратить в смешную сторону.
Дурак этот жил постоянно в Петербурге, и жена его решила отдать своих дочек в один из петербургских институтов.
Дурак воспротивился:
— Гораздо лучше отдать их в Москву. А почему? А потому, что их там очень удобно будет навещать. Сел вечером в вагон, поехал, утром приехал и навестил. А в Петербурге когда еще соберешься!
В обществе дураки — народ удобный. Они знают, что барышням нужно делать комплименты, хозяйке нужно сказать: «А вы все хлопочете»,— и, кроме того, никаких неожиданностей дурак вам не преподнесет.
— Я люблю Шаляпина,—ведет дурак светский разговор.—А почему? А потому, что он хорошо поет. А почему хорошо поет? Потому, что у него талант. А почему у него талант? Просто потому, что он талантлив.
Все так кругло, хорошо, удобно. Ни сучка, ни задоринки. Подхлестнешь, и покатится.
Дураки часто делают карьеру, и врагов у них нет.
Они признаются всеми за дельных и серьезных людей.
Иногда дурак и веселится. Но, конечно, в положенное время и в надлежащем месте. Где-нибудь на именинах.
Веселье его заключается в том, что он деловито расскажет какой-нибудь анекдот и тут же объяснит, почему это смешно.
Но он не любит веселиться. Это его роняет в собственных глазах.
Все поведение дурака, как и его наружность, так степенно, серьезно и представительно, что его всюду принимают с почетом. Его охотно выбирают в председатели разных обществ, в представители каких-нибудь интересов. Потому что дурак приличен. Вся душа дурака словно облизана широким коровьим языком. Кругло, гладко. Нигде не зацепит.
Дурак глубоко презирает то, чего не знает. Искренно презирает.
— Это чьи стихи сейчас читали?
— Бальмонта.
— Бальмонта? Не знаю. Не слыхал такого. Вот Лермонтова читал. А Бальмонта никакого не знаю
Чувствуется, что виноват Бальмонт, что дурак его не знает
— Ницше? Не знаю. Я Ницше не читал!
И опять таким тоном, что делается стыдно за Ницше.
Большинство дураков читает мало. Но есть особая разновидность, которая всю жизнь учится. Это — дураки набитые.
Название это, впрочем, очень неправильное, потому что в дураке, сколько он себя ни набивает, мало что удерживается. Все, что он всасывает глазами, вываливается у него из затылка.
Дураки любят считать себя большими оригиналами и говорят:
— По-моему, музыка иногда очень приятна. Я вообще большой чудак!
Чем культурнее страна, чем спокойнее и обеспеченнее жизнь нации, тем круглее и совершеннее форма ее дураков.
И часто надолго остается нерушим круг, сомкнутый дураком в философии, или в математике, или в политике, или в искусстве. Пока не почувствует кто-нибудь:
— О, как жутко! О, как кругла стала жизнь!
И прорвет круг."
Тэффи "Дураки"
"Я припоминаю в то утро погоду: был холодный и ясный, но ветренный сентябрьский день; пред зашедшим за дорогу Андреем Антоновичем расстилался суровый пейзаж обнаженного поля с давно уже убранным хлебом; завывавший ветер колыхал какие-нибудь жалкие остатки умиравших желтых цветочков... Хотелось ли ему сравнить себя и судьбу свою с чахлыми и побитыми осенью и морозом цветочками? Не думаю. Даже думаю наверно, что нет и что он вовсе и не помнил ничего про цветочки, несмотря на показания кучера и подъехавшего в ту минуту на полицеймейстерских дрожках пристава первой части, утверждавшего потом, что он действительно застал начальство с пучком желтых цветов в руке. Этот пристав - восторженно административная личность, Василий Иванович Флибустьеров, был еще недавним гостем в нашем городе, но уже отличился и прогремел своею непомерною ревностью, своим каким-то наскоком во всех приемах по исполнительной части и прирожденным нетрезвым состоянием. Соскочив с дрожек и не усумнившись ни мало при виде занятий начальства, с сумасшедшим, но убежденным видом, он залпом доложил, что "в городе неспокойно".
- А? что? - обернулся к нему Андрей Антонович, с лицом строгим, но без малейшего удивления или какого-нибудь воспоминания о коляске и кучере, как будто у себя в кабинете.
- Пристав первой части Флибустьеров, ваше превосходительство. В городе бунт.
- Флибустьеры? - переговорил Андрей Антонович в задумчивости.
- Точно так, ваше превосходительство. Бунтуют Шпигулинские.
- Шпигулинские!..
Что-то как бы напомнилось ему при имени "Шпигулинские". Он даже вздрогнул и поднял палец ко лбу: "Шпигулинские!" Молча, но все еще в задумчивости, пошел он не торопясь к коляске, сел и велел в город. Пристав на дрожках за ним.
Я воображаю, что ему смутно представлялись дорогою многие весьма интересные вещи на многие темы, но вряд ли он имел какую-нибудь твердую идею или какое-нибудь определенное намерение при въезде на площадь пред губернаторским домом. Но только лишь завидел он выстроившуюся и твердо стоявшую толпу "бунтовщиков", цепь городовых, бессильного (а может быть и нарочно бессильного) полицеймейстера и общее устремленное к нему ожидание, как вся кровь прилила к его сердцу. Бледный он вышел из коляски.
- Шапки долой! - проговорил он едва слышно и задыхаясь. - На колени! - взвизгнул он неожиданно, неожиданно для самого себя, и вот в этой-то неожиданности и заключалась может быть вся последовавшая развязка дела. Это как на горах на маслянице; ну можно ли, чтобы санки, слетевшие сверху, остановились по средине горы? Как на зло себе, Андрей Антонович всю жизнь отличался ясностью характера, и ни на кого никогда не кричал и не топал ногами; а с таковыми опаснее, если раз случится, что их санки почему-нибудь вдруг сорвутся с горы. Все пред ним закружилось.
- Флибустьеры! - провопил он еще визгливее и нелепее, и голос его пресекся. Он стал, еще на зная, что он будет делать, но зная и ощущая всем существом своим, что непременно сейчас что-то сделает.
"Господи!" послышалось из толпы. Какой-то парень начал креститься; три, четыре человека действительно хотели было стать на колени, но другие подвинулись всею громадой шага на три вперед и вдруг все разом загалдели: "ваше превосходительство... рядили по сороку... управляющий... ты не моги говорить" и т. д. и т. д. Ничего нельзя было разобрать.
Увы! Андрей Антонович не мог разбирать: цветочки еще были в руках его. Бунт ему был очевиден, как давеча кибитки Степану Трофимовичу. А между толпою выпучивших на него глаза "бунтовщиков" так и сновал пред ним "возбуждавший" их Петр Степанович, не покидавший его ни на один момент со вчерашнего дня, - Петр Степанович, ненавидимый им Петр Степанович...
- Розог! - крикнул он еще неожиданнее.
Наступило мертвое молчание.
Вот как произошло это в самом начале, судя по точнейшим сведениям и по моим догадкам. Но далее сведения становятся не так точны, равно как и мои догадки. Имеются, впрочем, некоторые факты.
Во-первых, розги явились как-то уж слишком поспешно; очевидно, были в ожидании припасены догадливым полицеймейстером. Наказаны, впрочем, были всего двое, не думаю, чтобы даже трое; на этом настаиваю. Сущая выдумка, что наказаны были все или, по крайней мере, половина людей. Вздор тоже, что будто бы какая-то проходившая мимо бедная, но благородная дама была схвачена и немедленно для чего-то высечена; между тем я сам читал об этой даме спустя в корреспонденции одной из петербургских газет. Многие говорили у нас о какой-то кладбищенской богаделенке, Авдотье Петровне Тарапыгиной, что будто бы она, возвращаясь из гостей назад в свою богадельню и проходя по площади, протеснилась между зрителями, из естественного любопытства, и, видя происходящее, воскликнула: "Экой страм!" и плюнула. За это ее будто бы подхватили и тоже "отрапортовали". Об этом случае не только напечатали, но даже устроили у нас в городе сгоряча ей подписку. Я сам подписал двадцать копеек. И что же? Оказывается теперь, что никакой такой богаделенки Тарапыгиной совсем у нас и не было! Я сам ходил справляться в их богадельню на кладбище: ни о какой Тарапыгиной там и не слыхивали; мало того, очень обиделись, когда я рассказал им ходивший слух..."
Фёдор Михайлович Достоевский "Бесы"
"Бог ты мой, как все это давно было!.. А может, никогда и не было, только кажется...
Направо большой гардероб. В нем мы прятались, когда в детстве играли в прятки. Тогда он стоял еще в коридоре. Потом прорубили в коридоре дверь и его перенесли в комнату. На гардеробе картонки со шляпами. На них много пыли, ее сметают только перед Новым годом, Первым мая и мамиными именинами - двадцать четвертого октября.
За гардеробом комод с овальным зеркалом и бесчисленными вазочками и флакончиками. Я не помню, когда в этих флакончиках были духи, но их почему-то не позволяют убрать. Если вынуть пробку и сильно втянуть носом, то
можно еще уловить запах духов.
Дальше идет ночной столик... Нет, голубое кресло с подвязанной ножкой. Садиться на него нельзя, и гостей всегда об этом предупреждают. А затем уже ночной столик. Он набит мягкими клетчатыми туфлями, а в его ящике - коробочки с бабушкиными порошками и пилюлями. В них давно уже никто не может разобраться. Там же и стаканчик для валерьянки - чтоб кот не нашел...
И все это сейчас там... у них.
Последнюю открытку от матери я получил через три дня после сообщения о падении Киева. Датирована она была еще августом. Мать писала, что немцев отогнали, канонады почти не слышно, открылся цирк и музкомедия. А в общем: "Пиши чаще, хотя я и знаю, что у тебя мало времени,- хоть три слова..."
С тех пор прошло десять месяцев. Иногда я вынимаю из бокового кармана открытку и смотрю на тонкие неразборчивые буквы. Они расплылись от дождей и пота. В одном месте, в самом низу, нельзя уже разобрать слов. Но я их знаю наизусть. Я всю открытку знаю наизусть... На адресной стороне, слева, реклама Резинотреста: какие-то ноги в высоких ботиках. А справка - марка: станция метро "Маяковская".
В детстве я увлекался марками и просил всех друзей и знакомых наклеивать на конверты красивые новые марки. Вот и сейчас мать наклеила красивую марку, как в детстве... Они у нас лежали в маленькой длинной коробочке, слева на столе. И мать, вероятно, долго выбирала, пока остановилась на этой - зеленой и красивой. Стояла, склонившись над столом, и, сняв пенсне, рассматривала их близорукими, сощуренными глазами...
Неужели я уже никогда ее не увижу? Маленькую, подвижную, в золотом пенсне и с крохотной бородавкой на носу. Я любил ее целовать в детстве - эту бородавку.
Неужели никогда больше не будем сидеть за кипящим самоваром с помятым боком, пить чай с любимым маминым малиновым вареньем... Никогда уж она не проведет рукой по моим волосам и не скажет: "Ты что-то плохо выглядишь сегодня. Юрок. Может, спать раньше ляжешь?" Не будет по утрам жарить мне на примусе картошку большими круглыми ломтиками, как я люблю...
Неужели никогда не буду я больше бегать за угол за хлебом, бродить по тонущим в аромате цветущих лип киевским улицам, ездить летом на пляж, на Труханов остров..."
Виктор Некрасов "В окопах Сталинграда"
"-Давай, девки, нажимай веселей!.. Издалека Осянина отозвалась:
- Эге-гей!.. Иван Иваныч, гони подводу!..
Кричали, валили подрубленные деревья, аукались, жгли костры. Старшина тоже иногда покрикивал, чтоб и мужской голос слышался, но чаще, затаившись, сидел в ивняке, зорко всматриваясь в кусты на той стороне.
Долго ничего там уловить было невозможно. Уже и бойцы его кричать устали, уже все деревья, что подрублены были, Осянина с Комельковой свалили, уже и солнце над лесом встало и речку высветило, а кусты той стороны стояли недвижимо и молчаливо.
- Может, ушли?.. - шепнула над ухом Комелькова.
Леший их ведает, может, и ушли. Васков не стереотруба, мог и не заметить, как к берегу они подползали. Они ведь тоже птицы стреляные - в такое дело не пошлют кого ни попадя... Это он подумал так. А сказал коротко:
- Годи.
И снова в кусты эти, до последнего прутика изученные, глазами впился. Так глядел, что слеза прошибла. Моргнул, протер ладонью и - вздрогнул: почти напротив, через речку, ольшаник затрепетал, раздался, и в прогалине ясно обозначилось заросшее ржавой щетиной молодое лицо.
Федот Евграфыч руку назад протянул, нащупал круглое колено, сжал. Комелькова уха его губами коснулась:
- Вижу...
Еще один мелькнул, пониже. Двое выходили к берегу, без ранцев, налегке. Выставив автоматы, обшаривали глазами голосистый противоположный берег.
Екнуло сердце Васкова: разведка! Значит, решились все-таки прощупать чащу, посчитать лесорубов, найти меж ними щелочку. К черту все летело, весь замысел, все крики, дымы и подрубленные деревья: немцы не испугались. Сейчас переправятся, юркнут в кусты, змеями выползут на девичьи голоса, на костры и шум. Пересчитают по пальцам, разберутся и... и поймут, что обнаружены.
Федот Евграфыч плавно, ветку боясь шевельнуть, достал наган. Уж этих-то двух он верняком прищучит, еще в воде, на подходе. Конечно, шарахнут по нему тогда, из всех оставшихся автоматов шарахнут, но девчата, возможное дело, уйти успеют, затаиться. Только бы Комелькову отослать...
Он оглянулся: стоя сзади него на коленях, Евгения зло рвала через голову гимнастерку. Швырнула на землю, вскочила, не таясь.
- Стой!.. - шепнул старшина.
- Рая, Вера, идите купаться!.. - звонко крикнула Женька и напрямик, ломая кусты, пошла к воде.
Федот Евграфыч зачем-то схватил ее гимнастерку, зачем-то прижал к груди. А пышная Комелькова уже вышла на каменистый, залитый солнцем плес.
Дрогнули ветки напротив, скрывая серо-зеленые фигуры, Евгения неторопливо, подрагивая коленками, стянула юбку, рубашку и, поглаживая руками черные трусики, вдруг высоким, звенящим голосом завела-закричала:
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой...
Ах, хороша она была сейчас, чудо как хороша! Высокая, белотелая, гибкая - в десяти метрах от автоматов. Оборвала песню, шагнула в воду и, вскрикивая, шумно и весело начала плескаться. Брызги сверкали на солнце, скатываясь по упругому, теплому телу, а комендант, не дыша, с ужасом ждал очереди. Вот сейчас, сейчас ударит - и переломится Женька, всплеснет руками и...
Молчали кусты.
- Девчата, айда купаться!.. - звонко и радостно кричала Комелькова, танцуя в воде. - Ивана зовите!.. Эй, Ванюша, где ты?..
Федот Евграфыч отбросил ее гимнастерку, сунул в кобуру наган, на четвереньках метнулся вглубь, в чащобу. Схватил топор, отбежал, яростно рубанул сосну.
- Эге-гей, иду!.. - заорал он и снова ударил по стволу. - Идем сейчас, погоди!.. О-го-го-го!..
Сроду он так быстро деревьев не сваливал - и откуда сила взялась. Нажал плечом, положил на сухой ельник, чтоб шуму больше было. Задыхаясь, метнулся назад, на то место, откуда наблюдал, выглянул.
Женька уже на берегу стояла - боком к нему и к немцам. Спокойно натягивала на себя легкую рубашку, и шелк лип, впечатывался в тело и намокал, становясь почти прозрачным под косыми лучами бьющего из-за леса солнца. Она, конечно, знала об этом, знала и потому неторопливо, плавно изгибалась, разбрасывая по плечам волосы. И опять Васкова до черного ужаса обожгло ожидание очереди, что брызнет сейчас из-за кустов, ударит, изуродует, сломает это буйно-молодое тело.
Сверкнув запретно белым, Женька стащила из-под рубашки мокрые трусики, отжала их и аккуратно разложила на камнях. Села рядом, вытянув ноги, подставила солнцу до земли распущенные волосы.
А тот берег молчал. Молчал, и кусты нигде не шевелились, и Васков, как ни всматривался, не мог понять, там ли еще немцы или уже отошли. Гадать было некогда, и комендант, наскоро скинув гимнастерку, сунул в карман галифе наган и, громко ломая валежник, пошел на берег..."
Борис Васильев "А зори здесь тихие..."
"Процент раскрываемости преступлений 85-м отделением милиции падал с быстротой бетонной балки, сброшенной с Эйфелевой башни. Остановить падение не могли ни героические потуги личного состава, ни липовые «хулиганки», ни даже приказы и выговоры руководства. Единственным средством на пути девятого вала преступности оставалось одно — отказник.
«Отказник» — пьянящее слово, которое любой опер из любого уголка страны понимал слету и без перевода, слово, которое было известно всем, начиная с начальника ГУВД и кончая самым молоденьким опером в отделении. «Отказное преступление — раскрытое преступление», — любил говаривать Соловец. И это было чистой правдой, поэтому любой оперативник, получив заявление от граждан, бросался на поиски противоречий, свидетелей или следов, которые хоть в чём-то могли опровергнуть слова заявителя. Порой раскрыть преступление было легче, чем доказать, что его не было вовсе. В результате на свет появлялся отказник — литературный опус, по сравнению с которым даже романы Агаты Кристи выглядели лишь жалким бумагомарательством. Ну а если за три дня в материале не появлялось ничего нового, опер с виноватым видом подходил к начальнику и, слыша: «Плохо работаем», со вздохом отдавал материал на возбуждение «глухаря».
Несколько как раз таких материалов и лежало перед Клубникиным, когда на следующий день он с усталым взглядом и небритым подбородком сидел в своём кабинете. Упомянутый взгляд скользнул по обвалившейся штукатурке, по железному ящику с красивым названием «сейф» и остановился на крышке стола, под стеклом которого находилась фотография обнаженной красотки. Женщина, сжав руками свой роскошный бюст, явно дразнила Клубникина. Хотелось спать, и ужасно болела голова.
Клубникин женат не был, хотя женщин любил, и, как следствие этого, постоянное недосыпание стало его естественным состоянием. Все сроки по материалам давно вышли, никаких противоречий найдено не было, на малозначительность тоже не тянуло, но после вчерашнего обсуждения плана у Клубникина элементарно не хватало сил на то, чтобы снять трубку и вызвать кого-нибудь. К тому же при убийствах начальство бросает всех на раскрытие, поэтому на другие преступления у него просто времени нет. В дверях, словно тень отца Гамлета, мелькнул длинный Кивинов, затем в кабинет заглянула борода Волкова, и закончил утренние визиты опер Таранкин, которого Клубникин видел уже сквозь пелену дрёмы.
Обход жилмассива, проведённый накануне участковыми, почти ничего не дал. Кто-то видел молодых парней, выходящих со двора, кто-то вообще не открыл дверь, а кто-то обвинил во всём наркоманов и Ельцина, который распустил бандитизм. Единственной интересной деталью из всего потока информации были показания семилетней девочки, которая видела из окна убегающего дядьку высокого роста в зелёном пиджаке или куртке. Хотели сначала составить фоторобот, но очередь на него была до сентября, поэтому ограничились показом девчушке картотеки местных судимых и гопников, в которой, естественно, она никого не узнала.
Личность убитого пока тоже не давала ключа к раскрытию зловещего убийства. Смирнов Павел Иванович, 41 год, в разводе, но живёт с женой, детей нет, квартира отдельная, в такси пятнадцать лет. Последний раз видели в семь утра в парке. Двадцать второй «убойный» отдел задержал на всякий случай на трое суток бывшую жену покойного на основании имевшегося в суде дела о разделе имущества, но в конце концов её отпустят, так как не таким уж и ценным было это имущество, чтобы засадить из-за него заточку в горло мужа, пусть даже и бывшего. В общем, глухарь был капитальный.
Кивинову, на чьей территории случилась трагедия, не давала покоя мысль о безысходности, невозможности предпринять что-то реальное, кроме как заведения оперативно-поискового дела и написания никому не нужных справок. В фильмах и книгах всё было просто и красиво, бравые следователи прокуратуры раскручивали большие дела, а приехавший вчера следак спросил у него, кто распишется в бланке за покойного, которого он признал потерпевшим. После этого Кивинов долго смотрел в голубую даль и думал о великой силе человеческого разума.
Ни один начальник, ни один бывалый криминалист не мог предложить никакого рецепта, кроме стандартных типовых мероприятий, заканчивающихся статьёй 195 УПК РСФСР — приостановление дела за неустановлением преступника. Кивинов не рассчитывал на случай — при совершении таких преступлений случайностей не бывает. На свои силы надежды тоже не было — пугал масштаб совершенного. Оставалось одно — вовремя подготовить все бумаги.
Кивинов писал бумаги ещё и по другой причине. Он вовсе не был суеверен, но случай, произошедший с его коллегой, заставлял его более серьёзно относиться к этой бумажной волоките.
В 85-м отделении работал некий инспектор Филатин. Он пришел на работу на год позже Кивинова и сразу принялся активно раскрывать преступления, сажать преступников, — словом, что называется, горел на службе. Не было ни одного раскрытого преступления, где бы Филатин не приложил свою энергию и силы. К сожалению, всё это делалось в ущерб бумажной работе, на которую у Игоря уже не оставалось времени, вследствие чего начальство не всегда было довольно. После двух лет службы на территории, которую обслуживал Филатин, произошло убийство, Игорь с головой бросился в раскрытие, отрабатывал версии, сидел в засадах и, естественно, совсем забыл о заведении ОПД и написании всяких справок и рапортов о проделанной работе. В результате, в один прекрасный момент, когда его вызвали в Главк для проверки ОПД, он оказался в чрезвычайно затруднительном положении.
Всю ночь Игорь писал бумаги, и под утро дело достигло объема тома «Большой Советской Энциклопедии». Качество проделанной работы в Главке оценивалось взвешиванием дела на руке начальника, поэтому труд Филатина не должен был пропасть даром. Утром, сунув дело в папку, Игорь помчался на Литейный. На проспекте Стачек он неожиданно попал в перестрелку, устроенную операми соседнего отделения по случаю задержания рэкетиров. Пистолета у Игоря не оказалось, поэтому, горя желанием помочь своим братьям по оружию, он двинулся на ближайшего бандита, держа наперевес лишь свою папку с документами. Тот резко выхватил из-под плаща обрез и в упор выстрелил в Игоря. Но Филатину повезло — пуля угодила в папку, а он сам, упав от удара на землю, отделался лишь легким ушибом затылка, бандита же скрутили подоспевшие опера. Рассматривая впоследствии дело, Филатин обнаружил пулю, застрявшую на последних страницах. Будь в папке парой справок меньше, Игорь закончил бы свой трудовой путь в расцвете лет.
Уяснив для себя всю необходимость написания бумаг, Игорь плюнул на свою работу и целыми днями, запершись в кабинете, писал отчеты. Убийство так и осталось нераскрытым. За два последующих года он вообще не раскрыл ни одного преступления, но руководство придраться к нему не могло, так как в нужный момент он всегда представлял пухлый отчет с ворохом справок. В конце концов Филатин и вовсе перестал объявляться в отделении, узнавая о преступлениях по телефону и тут же принимаясь писать отчеты. Так что встречались опера с Игорем только в дни зарплат.
Из раздумий Кивинова вырвал телефонный звонок.
— У аппарата, — снял трубку Кивинов. Звонил вчерашний эксперт.
— Здорово, каланча, — раздался в трубке весёлый голос.
— Привет.
— Слушай-ка, старый, я тут совсем забыл, а куда вчера заточка делась и протокол осмотра?
— Погоди, дай вспомнить. — Кивинов с трудом восстанавливал в памяти события минувшего дня. — А что, у следака нет?
— Следак вчера маму встречал с поезда, оставил всё Борисову, а тот говорит, всё у Соловца.
— Не вешай трубку. — Кивинов сбегал в кабинет шефа, осмотрел его и в полиэтиленовом пакете, вместе с пустой бутылкой и куском хлеба, нашел протокол и заточку.
— Нашел, всё у меня.
— Перешли мне завтра заточку, на ней пальчики могли остаться. Ну всё, бывай.
«Какие пальчики?» — подумал Кивинов и снова вспомнил голубую даль.
Заточка, тем не менее, вызвала у него интерес. Сделана из старого напильника с рукоятью из зелёной изоленты, расплавленной в духовке и обточенной под пальцы. «Редкий цвет», — заметил Кивинов и бросил заточку в стол.
Зевая, зашел Клубникин. Сморкнув в угол кабинета, он потянулся и предложил сходить на обед, но у Кивинова не было аппетита, и он покачал головой. После того как все опера во главе с Соловцом ушли в общественную столовую, Кивинов заглянул в дежурную часть, просмотрел сводки по городу и вернулся писать бумаги.
Немного погодя раздался стук в дверь. Кивинов, как правило, по тембру точно определял, кто к нему пожаловал. — Этот стук был настойчив, и в нём сквозило недовольство. Вывод: пришёл потерпевший. Так оно и оказалось, когда на пороге возникла гражданка Чучурина, у которой два года назад в столовой украли вязаную шапку и которая примерно раз в месяц доставала Кивинова, причём всегда некстати. Кивинов приготовился слушать очередной концерт без заявки радиослушателя.
— Вы нашли шапку? — сверкнула очками Чучурина. Кивинов понял, сейчас будет скандал.
— Нет, — просто ответил он.
— Ну и что же теперь делать? — ядовито спросила Чучурина. — Вы, вообще, думаете искать или нет? Вам за что деньги платят? — Дальше шли комплименты в адрес советской милиции, ворья и своей шапки, которая, судя по всему, была для Чучуриной семейной реликвией.
Кивинов, как уже говорилось, выслушивал это раз в месяц, но раньше ему удавалось как-то гасить эмоции Чучуриной. Он успокаивал её, каждый раз обещая найти шапку. Но сегодня у него не было желания что-то доказывать ей, поэтому он открыл дверь, взял под руку женщину и провёл её по всем кабинетам, которые, разумеется, были пусты (в столовой в тот день был антрекот).
— Вот видите — никого нет. Все ищут вашу шапку, — сказал он ошеломлённой Чучуриной, после чего выставил её за дверь уголовного розыска..."
Андрей Кивинов "Кошмар на улице Стачек"
"На двери его кабинета висела табличка: «Денис Петрович Мальцев. Профессор». Но вся лаборатория, игнорируя табличку, звала его Деничка. Его все любили, и было за что: ошеломительно талантливый, добрый, открытый настежь, как большой ребенок.
Он знал все: откуда взялась Земля, как появился первый человек, что было миллионы лет назад и будет миллионы лет спустя. Говорить с ним было – счастье. Единственное, я никогда не чувствовала в нем мужчины. Он был вне секса, и это, конечно, очень мешало. Чему? Всему. Хотя мне это «все» было совершенно не нужно. У меня крутился яркий роман, а Деничка околачивался возле моей рыжей подруги Надьки Абакумовой.
Надька играла на ударных в женском джаз-оркестре. Чувство ритма у нее было абсолютным. Надька считала, что ритм – основа основ. Сердце бьется в ритме, легкие дышат в ритме, и даже совокупление происходит в ритме. Существует и космический ритм – смена времен года, например… Но вернемся к Деничке.
Я подозревала, что он был Надькин любовник, но Надька отмахивалась обеими руками, говорила, что они просто дружат. И вообще, он не по этому делу. Мальчик-подружка.
Не такой уж и мальчик. Нам всем было тогда под сорок. Взрослые, в общем, люди. У каждого семья, работа, положение в обществе, статус.
В сорок лет должен быть статус – и семейный, и общественный. Хотя все это – фикция, если разобраться. Какой семейный статус, если муж гуляет. И не просто гуляет, а завел постоянку. И даже не скрывает. И даже нарывается. Это у Надьки.
У меня другая крайность: не гуляет, не нарывается, но – тоска. Бурое болото. Можно, конечно, поменять участь. Но с кем? Все мои претенденты не набирали козырей.
А зачем менять шило на мыло, притом что шило – гораздо более ценная вещь. У нас с мужем была на заре туманной юности общая лав-стори, общие двое детей. Как можно разводиться, разрушать комплект. Это даже выговорить невозможно. Представляю себе глаза мужа, если я это озвучу. Лучше я буду сидеть по ноздри в болоте.
Жалость – хорошее чувство. Оно держит того, КТО жалеет. Очищает, питает. Как чистый источник с хрустальной целебной водой.
Но одной жалостью жив не будешь, поэтому я крутила параллельный роман. Мой Ромео любил меня и хотел иметь в полном объеме. И спрашивал: ну, когда? Имелось в виду: когда я выйду за него замуж? Я молчала, глядя перед собой, и лицо становилось тупым, как у бизона. А он смотрел на мое тупое лицо и все понимал. Он понимал, что я хочу и на елку влезть, и зад не ободрать. Обычно так себя ведут мужчины.
Я не шла замуж еще и потому, что интуитивно тяготела к покою, а не к душераздирающим страстям. Я хотела страстей и не хотела одновременно. Единство и борьба противоположностей.
Мой параллельный роман протекал страстно, конфликтно. Такое чувство можно было вынести два дня в неделю. А жить с таким чувством постоянно – невозможно. Как невозможно есть ложками растворимый кофе.
Моя жизнь была сбалансирована покоем и страстями и стояла устойчиво, как добротная табуретка на четырех ножках. Однако без спинки. Не упадешь, но опереться спиной не на что.
Надька организовала культпоход в театр. В полном составе: она с мужем, Деничка с женой, я с Ромео.
Я тогда впервые увидела жену Денички: тяжелая, с крестьянским лицом – она выглядела несовременно. До тех пор, пока не начинала говорить. Когда открывала рот – юмор сыпался из нее, как золотой дождь. Юмор и ум. И уже не имело значения, как она выглядит. Деничка взял жену из своего научного окружения, и дурой она не могла быть изначально. Дуры в науку не идут, хотя все бывает.
В театре, на людях, Деничка выглядел не очень. У него была проблема со зрением, он носил очки, минус 10. Глаза за толстыми стеклами выглядели как две точки. Рот маленький и круглый, как копейка. Уши – на два сантиметра выше, чем у всех – верхняя часть ушной раковины не закруглялась, а была ровной, будто ее разгладили утюгом. Деничка был похож на волчонка в очках. Наверное, при первом рождении он был волком или собакой. Страшненький, но милый. И не опасный.
Смотрели «Ревизора» в современной интерпретации. Для меня «Ревизор» – скучнейшее сочинение, и никакая современная постановка не делает его интересной. Возможно, я не права, даже скорее всего не права. Билеты доставала Надька.
Надькин муж присутствовал, но его не было. То ли ему, как и мне, был скучен «Ревизор». То ли его душа пребывала в другом месте. Как у покойника. Надька искусственно улыбалась, светилась хрустальными бусами. Я сидела и думала: мой муж скучный, но он при мне. Плохонькое, да мое. А этот – виртуальный муж, хотя тогда не было слова «виртуальный». Зачем Надька настаивает на этом браке? Вышла бы за Деничку. Отбила бы у жены и приватизировала. Такой качественный, надежный. Вот только уши… Но уши, в конце концов, можно закрыть волосами…
В антракте решили подняться в буфет. Я шла вверх по лестнице. Деничка что-то спросил. Я обернулась. Он стоял и смотрел на меня снизу вверх. Его лицо было приподнято. Юношеская форма головы, вихор на макушке и одухотворенное выражение лица. Как будто он ловил лицом солнце.
Я поняла вдруг, что нравлюсь ему, но менять одну на другую, как Хемингуэй, он не мог. Хемингуэй поменял жену на подругу жены и написал об этом книгу. А Деничка был воспитан иначе и не мог позволить себе такой свободы. И я не могла. Или не хотела. Скорее всего то и другое. И не могла, и не хотела. Просто ответила на его вопрос и пошла вверх по лестнице и уже через две ступеньки забыла, о чем он спрашивал.
После спектакля решили не расставаться.
Надька ждала, что я приглашу к себе, но я молчала. Я многое могла в этой жизни: за ночь сшить платье, выиграть в суде любое, самое запутанное, дело, перевести на английский сложнейшую статью. Но чистить овощи, но стоять над плитой, но мыть посуду… Этот труд всегда казался мне рабским и бессмысленным, что неверно. Еда – часть культуры народа, не меньшая, чем архитектура. Но архитектура остается, а еда переваривается и превращается в нечто, прямо противоположное.
Я, конечно, не права. Просто я глубинно бездарна по части хозяйства. Мой муж наверняка страдал от этой моей бездарности, но терпел. Он меня понимал. Невозможно, чтобы в одном человеке совмещалось ВСЕ. Как правило, одно за счет другого. Профессия побеждала все остальное.
Надька не дождалась приглашения и позвала к себе. Дом у нее был уютный, но тесный. Кухня как купе. Коридора не было вообще. Мы сидели на кухне и ели холодец из головы. Еда бедных. Мы все были бедные в те времена, но это ничему не мешало. В молодости так легко быть счастливым…
Ромео прижимался своим коленом к моему. Мы пили водку, хищно разгрызали хрящи и жаждали друг друга.
Жена Денички что-то рассказывала с блеском. Надька красиво ела, раскладывая косточки по бокам тарелки, лавировала между своими состояниями. Однако дома, в своих стенах, она чувствовала себя наиболее устойчиво.
Под конец вечера мы хором спели модную бардовскую песню: «Из Ливерпульской гавани всегда по четвергам, суда уходят в плаванье к далеким берегам…» Это были слова Киплинга в переводе Маршака. Надька умопомрачительно стучала ладонями по столу. Деничка пел высоковатым голосом, а Надя подпевала – низким. Я танцевала – преимущественно руками и бедрами, потому что негде развернуться. И даже Ромео высмотрел гитару и, обняв ее, что-то изобразил, довольно удачно. Это был экспромт-выплеск.
Надькин муж мужественно пережидал. Ему было тесно во всех смыслах: душевно и телесно. Хотелось на волю. И все это было написано у него на лице.
Мы жили, страдали, мечтали, врали и жаждали лучшей участи. Казалось, что жизнь трясется на ухабах, но катится в счастье. Исключительно в счастье, и больше никуда..."
Виктория Токарева "Мужская верность"
"Пугачев сидел в креслах на крыльце комендантского дома. На нем был красный казацкий кафтан, обшитый галунами. Высокая соболья шапка с золотыми кистями была надвинута на его сверкающие глаза. Лицо его показалось мне знакомо. Казацкие старшины окружали его. Отец Герасим, бледный и дрожащий, стоял у крыльца, с крестом в руках, и, казалось, молча умолял его за предстоящие жертвы. На площади ставили наскоро виселицу. Когда мы приближились, башкирцы разогнали народ и нас представили Пугачеву. Колокольный звон утих; настала глубокая тишина. "Который комендант?" -- спросил самозванец. Наш урядник выступил из толпы и указал на Ивана Кузмича. Пугачев грозно взглянул на старика и сказал ему: "Как ты смел противиться мне, своему государю?" Комендант, изнемогая от раны, собрал последние силы и отвечал твердым голосом: "Ты мне не государь, ты вор и самозванец, слышь ты!" Пугачев мрачно нахмурился и махнул белым платком. Несколько казаков подхватили старого капитана и потащили к виселице. На ее перекладине очутился верхом изувеченный башкирец, которого допрашивали мы накануне. Он держал в руке веревку, и через минуту увидел я бедного Ивана Кузмича, вздернутого на воздух. Тогда привели к Пугачеву Ивана Игнатьича. "Присягай,-- сказал ему Пугачев,-- государю Петру Феодоровичу!" -- "Ты нам не государь,-- отвечал Иван Игнатьич, повторяя слова своего капитана.-- Ты, дядюшка, вор и самозванец!" Пугачев махнул опять платком, и добрый поручик повис подле своего старого начальника.
Очередь была за мною. Я глядел смело на Пугачева, готовясь повторить ответ великодушных моих товарищей. Тогда, к неописанному моему изумлению, увидел я среди мятежных старшин Швабрина, обстриженного в кружок и в казацком кафтане. Он подошел к Пугачеву и сказал ему на ухо несколько слов. "Вешать его!" -- сказал Пугачев, не взглянув уже на меня. Мне накинули на шею петлю. Я стал читать про себя молитву, принося богу искреннее раскаяние во всех моих прегрешениях и моля его о спасении всех близких моему сердцу. Меня притащили под виселицу. "Не бось, не бось",-- повторяли мне губители, может быть и вправду желая меня ободрить. Вдруг услышал я крик: "Постойте, окаянные! погодите!.." Палачи остановились. Гляжу: Савельич лежит в ногах у Пугачева. "Отец родной!-- говорил бедный дядька.-- Что тебе в смерти барского дитяти? Отпусти его; за него тебе выкуп дадут; а для примера и страха ради вели повесить хоть меня старика!" Пугачев дал знак, и меня тотчас развязали и оставили. "Батюшка наш тебя милует",-- говорили мне. В эту минуту не могу сказать, чтоб я обрадовался своему избавлению, не скажу, однако ж, чтоб я о нем и сожалел. Чувствования мои были слишком смутны. Меня снова привели к самозванцу и поставили перед ним на колени. Пугачев протянул мне жилистую свою руку. "Целуй руку, целуй руку!" -- говорили около меня. Но я предпочел бы самую лютую казнь такому подлому унижению. "Батюшка Петр Андреич! -- шептал Савельич, стоя за мною и толкая меня.-- Не упрямься! что тебе стоит? плюнь да поцелуй у злод... (тьфу!) поцелуй у него ручку". Я не шевелился. Пугачев опустил руку, сказав с усмешкою: "Его благородие, знать, одурел от радости. Подымите его!" -- Меня подняли и оставили на свободе. Я стал смотреть на продолжение ужасной комедии.
Жители начали присягать. Они подходили один за другим, целуя распятие и потом кланяясь самозванцу. Гарнизонные солдаты стояли тут же. Ротный портной, вооруженный тупыми своими ножницами, резал у них косы. Они, отряхиваясь, подходили к руке Пугачева, который объявлял им прощение и принимал в свою шайку. Всё это продолжалось около трех часов. Наконец Пугачев встал с кресел и сошел с крыльца в сопровождении своих старшин. Ему подвели белого коня, украшенного богатой сбруей. Два казака взяли его под руки и посадили на седло. Он объявил отцу Герасиму, что будет обедать у него. В эту минуту раздался женский крик. Несколько разбойников вытащили на крыльцо Василису Егоровну, растрепанную и раздетую донага. Один из них успел уже нарядиться в ее душегрейку. Другие таскали перины, сундуки, чайную посуду, белье и всю рухлядь. "Батюшки мои! -- кричала бедная старушка.-- Отпустите душу на покаяние. Отцы родные, отведите меня к Ивану Кузмичу". Вдруг она взглянула на виселицу и узнала своего мужа. "Злодеи! -- закричала она в исступлении.-- Что это вы с ним сделали? Свет ты мой, Иван Кузмич, удалая солдатская головушка! не тронули тебя ни штыки прусские, ни пули турецкие; не в честном бою положил ты свой живот, а сгинул от беглого каторжника! -- "Унять старую ведьму!" -- сказал Пугачев. Тут молодой казак ударил ее саблею по голове, и она упала мертвая на ступени крыльца. Пугачев уехал; народ бросился за ним..."
Александр Сергеевич Пушкин "Капитанская дочка"
"Он блондин, светлоглазый, хорошенький. Ему девять лет, и вполне возможно, что его отец, мой старый добрый друг, перестанет здороваться со мной после того, как прочтёт эту страницу. Когда я виде его – сына – в последний раз, он на коленях стоял на ковре, с пультом от видеоприставки в руках, впившись глазами в экран так, словно от происходящего там зависела вся его жизнь. И я уверен, что на его уровне восприятия внешнего мира это и правда было для него жизненно важно.
Он играл серьёзно, сосредоточенно: зубы стиснуты так, что обозначилось нижняя челюсть, губы напряженно сжаты, и это копящееся напряжение он время от времени сбрасывал, делая движение плечами – рывок вниз и вперёд, совпадающий с каждым выстрелом. Меня поразила та серьёзность., та глубокая сосредоточенность, которые он вкладывал в игру. Но ещё больше меня поразили его глаза: пристальные, холодные, исполненные решимости убить, и это выражение не менялось, даже когда на экране очередного противника разносило на куски. Он делал своё дело – уничтожение – методично и старательно, и эту старательность, казалось, порождало не удовольствие от игры, а некий внутренний импульс, некая потребность, боле тёмная и глубокая.
На экране, повинуясь электронным командам джойстика в руках мальчугана, виртуальный дубликат крохотного борца – гибрид Рэмбо с воином-ниндзя – прыжками передвигался по узкому тоннелю, битком набитому смертоносными ловушками, уклонялся от катящихся на него бочек, палил из какого-то оружия по врагам, появляющимся из бесчисленных дверей, колошматя их руками и ногами по всем правилам каратэ под монотонную, навязчивую музыку – ти-ру-ри-ру-ли, – которая убыстрялась в мгновения опасности и в такт которой ребёнок делал рывок плечами и стрелял – тоже быстрее, со смертельной точностью.
Я долго смотрел на него, заворожённый. Помнится, как-то раз в аэропорту, пока я наблюдал за плотным живчиком лет пяти-шести, с коротко подстриженными волосами, бычьей шеей и руками, похожими на окорочка, который раз за разом толкал, сбивая с ног, братишку помладше, мне пришло в голову, что в некоторых цветах жизни уже в раннем детстве заявляет о себе тот зверь, коим это нынешнее дитя станет по прошествии времени. Но если в том маленьком итальянском чудовище – дело было в аэропорту Рима – это заявление имело форму простой, непосредственной грубости, то в случае с сынишкой моего друга и его видеоприставкой оно вызывало куда большее беспокойство. В упрямстве на его лице, в той спокойной твёрдости, с которой он расшибал в пух и прах любое возникавшее на экране препятствие, не было ни страсти, ни ненависти. Не было даже волнения. Нажимая на кнопки джойстика, он спускал курок и убивал – уничтожал на электронном уровне – так сосредоточенно, что я подумал: существует ли для него разница между выдуманным миром на экране и тем реальным миром, в котором он дышит?
Я сказал об этом своему другу
- У тебя просто прирождённый терминатор, - сказал я. Он, чуть ли не польщённый, отшутился в ответ, и мы вновь стали наблюдать за ребёнком, настолько поглощённым своей игрой, что он не замечал ни нас, ни того, что его окружало. Однако спустя пару минут я увидел, как его отец закурил сигарету и искоса глянул на меня, явно испытывая неловкость.
Я подумал: «Интересно, что бы произошло, если бы вот прямо сейчас мальчонке дали в руки настоящее оружие и сказали: давай, продолжай. Это просто игра». Сейчас, когда война ведётся с помощью пульта дистанционного управления и электронных средств, если усадить детей перед дисплеями компьютеров и пригласить пострелять по настоящим танкам, самолётам и людям, вполне вероятно, что юные артиллеристы даже не заметят разницы. Странно, что в наше время, когда все носятся с эффективностью и низкой себестоимостью, до сих пор никому не пришла в голову идея использовать детей для работы за компьютерами на настоящей войне, потому что когда речь идёт о таком оружии, их способность вырабатывать рефлексы и обучаться даёт им преимущество, всему своё время. И этому тоже, как ни страшно такое звучит.
Я размышлял обо всём этом. Когда на экране крошечный Рэмбо пополам с ниндзя вдруг совершил какую-то ошибку, или, вернее, её совершил мальчишка, орудовавший джойстиком. На этот раз сам электронный герой разлетелся на мелкие кусочки, а музыка из бодренького «ти-ру-ри-ру-ли» превратилась в траурную мелодию. И тогда ребёнок стиснул в руках джойстик, потом швырнул его на пол, на ковёр, а его светлые, холодные, лишённые выражения глаза обратились на отца и на меня, как будто ища виновного.
И я подумал: сегодня я видел убийцу."
Артуро Перес-Реверте "Я знаю убийцу"
"Я не имею обыкновения комментировать письма читателей. Кажется, когда-то я уже писал, что если оставляешь за собой право стрелять по всему, что попадается на пути, твой ближний также должно иметь возможность честить тебя на чём свет стоит, поминая всех твоих предков, особенно женского пола. Таковы правила игры, и совершенно ни к чему доказывать, мол, тот или иной читатель, просто не понял, что я имел в виду. Среди прочего и потому, что – исключая случаи, когда на энцефалограмме просто отсутствуют какие бы то ни было признаки зубцов, – то, что автор этих строк каждое воскресенье выстукивает на своей клавиатуре, может понять кто угодно. Согласится при этом со мной данный индивидуум или нет, другой вопрос, но если бы нижеподписавшийся – то есть я – пытался быть в согласии со всеми вами или стараться достичь этого согласия, убеждая вас в чём-то, он бы занялся расточением улыбок и ходил бы с таким лицом, с каким ходит, например, давний объект моего восхищения – Хавьер Салана. Который, кстати, до сих пор сидит в засаде, затаившись и поднимая волн, на своём посту Генерального секретаря НАТО. Только вот не получается у меня делать такое лицо, да и салановская улыбка тоже не выходит. Только остаются морщины вокруг глаз.
Всё это предисловие, или пролог, порождено некоторыми из читательских писем. Одно из них, написанное по-галисийски – ты уж прости, парень, но орфографических ошибок в нём пруд пруди, –вот уж совершенно точно заслуживает расписки в получении, потому что вместо подписи там выведено заглавными буквами: террористы – это мы, фашисты. Сие откровение вкупе с множественным числом открыло мне глаза – так широко, что, не упраздни «Эль Семаналь» несколько месяцев назад название рубрики мнений «Совершенно хладнокровно», я изменил бы его на «Совершенно по-фашистски». Однако в любом случае я возьму это на заметку и в ближайший раз, когда мне случится отправиться в колонии с целью осуществления централистских репрессий – скажем, прочтения лекции или презентации книги, – совесть будет мучить меня куда больше, чем прежде.
Что же касается другой корреспонденции, то за последние две недели я получил несколько килограммов писем с сетованиями по поводу того, что я, видите ли, слишком мало ценю человеческую жизнь, которая является священной, неотчуждаемой, неприкосновенной и достойной высшего уважения. Что ж, наверное, так оно и есть, и я сознаюсь в этом, прошу заметить. Но, знаете, мне пришлось много и подолгу находиться в таких местах, где человеческая жизнь, столь священная, необходимая и значительная, не стоила и ломаного гроша – в самом буквальном смысле. Когда, например, каждый день, месяц за месяцем, приходишь в морг сараевского госпиталя во время сербских бомбардировок, чтобы дать телезрителям возможность переключить канал с передачи «Всё, что тебе нужно – это знать, где» на выпуск новостей… ну, в общем, не знаю. Все эти разговоры насчёт того, что мы, дескать, такие и эдакие, вся наша исключительность, необыкновенность и величие – там, с той стороны, это видишь другими глазами. Однажды – 5 января 1977 года – в местечке под названием Тессеней я стоял на холме, а вокруг лежало в самых разных позах и состояний плюс-минус две-три сотни убитых – это так, на глаз; причём некоторые ещё несколько часов назад были моими друзьями. Не знаю, пришлось вам всем, вместе взятым, повидать в общей сложности двести-триста мертвецов, но уверяю вас, что, ну, в общем… А потом приезжаешь в Мадрид и видишь крутого парня, раздувшегося от гордости, потому, что он разъезжает на «БМВ», и крутую блондинку, которой всё нипочём, и ещё одного крутого парня, который по мобильному телефону велит своему агенту в Сан-Франциско покупать акции такой-то нефтяной компании, или мою приятельницу Каталину, которая живёт в горах и утверждает, что всякая жизнь священна, ну и, ясное дело. Просто умираешь со смеху.
Я не знаю, от скольких маленьких потенциальных Гитлеров ежегодно избавляет человечество мировая статистика по абортам. Я не знаю, каково процентное соотношение сукиных сынов и приличных людей в показателях рождаемости: пятьдесят на пятьдесят, десять на девяносто или как-то иначе. Точно я знаю только одно: Судьба весьма зла и любит пошутить, а существование рода человеческого священно ровно настолько же, насколько во мне сильно призвание к буддизму. А ещё я знаю, что вчера один из моих друзей усыпил собаку. После тринадцати прожитых вместе лет – бедный пёс был уже настоящим инвалидом, и у него отказали задние лапы – мой друг взял его голову в ладони, и старый лабрадор вилял хвостом и смотрел ему в глаза до самого конца, и унёс с собой, как последний образ этого мира, его лицо, его улыбку и все пять литров его слёз. И знаете, что я вам скажу?.. Может исчезнуть всё человечество. Катастрофы и войны могут истребить многих из нас, а с неба могут посыпаться железные стрелы и покончить с остальными, но планета Земля потеряет не так уж много. Напротив, она даже выиграет, потому что на ней будет больше мира и естественной гармонии. Но всякий раз, когда исчезает животное, бессловесное, доброе и верное, как покойный пёс моего друга, этот дерьмовый мир становится менее щедрым, менее обитаемым и менее благородным."
Артуро Перес-Реверте "Взгляд собаки".
"Это был большой город, такой, как теперешние города, и полиция опечатала их квартиру, а денег, чтобы заплатить за гостиницу у них не было. Всё точно так же, как бывает в рождественских сказках, где главные действующие лица – такие же бедолаги, как они.
- До чего же холодно, чёрт побери, - сказала он, пока они искали подходящий подъезд. В конце бульвара, там, где расположен «Эль Корте Инглес», высилась освещённая ёлка, и её огоньки мерцали среди огней светофоров и холодных, трагических отблесков фар «скорой помощи», проезжавшей вдалеке, на таком расстоянии, что сирена была не слышна. Немой «скорой помощи», светом своих огней возвещающей об очередной городской трагедии.
- Эти «неотложки», и полицейские машины, и катафалки, - сказал он, следя, как они исчезают вдали, - всё равно что птицы, предвещающие беду. Злые машины.
Этой ночью им тоже должна была понадобиться «неотложка». Потому что, как вы, наверное, уже догадались, женщина – совсем молодая – была на сносях. Она шла с трудом, пальто распахнуто на животе, в одной руке сумка «Адидас» с вещами для того, кому предстояло вот-вот появиться на свет, в другой – повидавший виды чемодан, такой затрёпанный, что ему явно уже ничего больше не светило.
- Чёрт бы побрал всё, - сказал он. А она улыбнулась, улыбнулась с нежностью, глядя на его жесткий профиль, сведённые отчаянием брови, небритый подбородок. Она улыбнулась нежно, потому что любила его и потому что он был здесь, с ней, а не помахал ей ручкой и не отправился добывать себе хлеб насущный в другом месте, с другой девушкой, из тех, которые не ошибаются, отмечая красным карандашом дни в календаре.
Время от времени им попадались навстречу торопливо идущие прохожие – такие всегда ускоряют свой шаг под Рождество, потому что спешат домой. Немолодая женщина, посторонившись, окинула подозрительным взглядом его мрачное лицо, засаленный рюкзак на спине, перевязанные верёвкой узлы, по одному в каждой руке. Потом тощий дрожащий наркоман попросил у них пять дуро и, не получив ответа, некоторое время брёл за ними по тротуару держась сзади, с глуповатым и растерянным видом человека, который сам не знает, куда идёт. Медленно, тихо проехала полицейская машина. Прежде чем продолжить путь, полицейские окинули из окошка безразличным взглядом их и плетущегося следом наркомана.
- Мне опять больно, - сказала она.
Как можно было предвидеть с того момента, как я начал рассказывать вам эту историю, они всё-таки нашли подъезд, в котором можно было передохнуть. На полу валялись куски картона, а в углу, завернувшись в одеяло, спал нищий, непонятно, мужчина или женщина – просто неясный тёмный силуэт, который при их появлении лишь слегка шевельнулся. И тут ей снова стало больно. И снова. Он огляделся вокруг – на лице была ясно написана тревога, – но увидел лишь тощего наркомана, который, стоя у входа, смотрел на них. И тогда, порывшись в кармане, он бросил ему их последнюю монету в двадцать дуро.
- Найди кого-нибудь, чтобы помог нам, - сказал он. – Потому, что она собралась рожать.
Тут она начала плакать и кричать, и ему пришлось взять её за руку, и устроить из собственной куртки что-то вроде гнезда у неё между ног, и вновь с отчаянной покорностью оглядеться по сторонам. А увидел он только пустой вход в подъезд и светофор, на котором красный свет перегорел и теперь менялись янтарный и зелёный. Да ещё нищего, вылезающего из-под одеяла, под которым он спал вместе с собачкой – маленьким щенком-дворняжкой. Выбравшись, нищий, любопытствуя, подошёл к ним с собакой на руках, та принялась лизать своим мягким языком руку женщины. А он, держа другую её руку в своих, выругался – тихо, медленно и от души, и почувствовал на губах её свободную руку, её пальцы.
- Не говори такого, - прошептала она напряжённым от боли голосом. – А то господь нас накажет.
Он рассмеялся сухим, горьким смехом. И тут появился наркоман в сопровождении полицейского, одного из тех, что недавно проехали в машине. А она вдруг ощутила чьё-то новое, горячее присутствие, услышала у себя между ног тихий слабый плач. И, обессиленная, в этот миг просветления и покоя она подумала, что, может быть, начиная вот с этого мгновения мир изменится, станет лучше. Как в рождественских сказках, которые она читала в детстве.
Он вытащил мятую пачку сигарет, и четверо мужчин закурили, глядя на неё, а издали приближалась сирена «скорой помощи». И тогда она тихо уснула, измученная и счастливая, ощущая, как между её окровавленных ног бьётся эта новая, тёплая, ещё мокрая жизнь. А вокруг, защищая их от холода своим теплом, стояли собачонка, нищий, наркоман и полицейский."
Артуро Перес-Реверте "Рождественская сказка".
"Это, конечно, пустяки, что об умершем можно говорить «или хорошо, или ничего». Что за условность? Что за противоречивая ложь в такой страшный час, перед священством смерти? Нет, не то, совсем не то хотели сказать сами римляне своим «aut bene, aut nihil». Что-то другое они хотели сказать.
Когда задёрнется золотым покровом церкви тело вчера ещё живого человека, так странно холодное сегодня, так странно безмолвное сегодня, то неожиданно его фигура поднимается перед нашею душою совершенно в иных чертах, чем в каких она знала её, видела её в необозримой «сплетне мира», как хочется назвать ту нашу теперешнюю, земную жизнь. Мы все здесь немного сплетничаем и всегда сплетничаем. Злословим, смеёмся. Шутим, остроумничаем. «Золотой покров церкви» вдруг говорит властное: «Довольно». И тон речей наших невольно переменяется. «Ходим на цыпочках» около гроба, в тесной комнате; и также в некрологах, воспоминаниях. Вот что занчит древнее «aut bene, aut nihil».
Говоря «последнее прости» человеку… и говорим неодолимо любя, сожалея, припоминая всё дорогое в нём. «Каждый человек нам дорог», вправду дорог: вот что говорит хор голосов вокруг гроба, где исключено всё дурное. Это не условность, это нравственность. При жизни шутили, смеялись, но, когда «вот вдруг умер» – всё это отпадает как не настоящее, и остаётся только настоящее: «как был он нам нужен, как мы любили его, кто-то теперь за него выполнит его дело»…
Зияние, пустота. Смерть – всегда пустота, вот что страшно. Мы хватаем, обнимаем «пустое место», которое нам осталось вместо «живого человека». Порыв к словам, восторгу, слёзы, шум, – всё это образуется как смятение вокруг этого ужасного «пустого места», которого не выносит душа человеческая, как физическая природа тоже не выносит «пустоты». «Horror vacui», «Natura habet horrorem vacui»: как эти поговорки средневековых физиков применимы к смерти! Вот и «смерти» не выносит душа человеческая: и перед бледным лицом её бежит в шум, сообщество, коллективность. Бежит трусливо, ужасно заробев. Вот происхождение, вот древний корень и старинных «похоронных обедов», и тризны, и «надгробных речей», и всей «пышности» похорон, всех их сложности… «Только бы не остаться одному»; «на миру и смерть красна»… Как мы боимся этой ужасной гостьи. А ко всем она придёт…"
Василий Васильевич Розанов «Лучшая книга по средневековой истории (к воспоминаниям о М.М.Стасюлевиче)»
"... Было шесть часов утра, когда на одной из улочек в Клиши появилась необычная процессия. Она медленно и торжественно двагалась мимо закрытых ещё лавчонок, неся над собой колышущееся алое марево из флагов и транспарантов.
Во главе процессии шли Толик, Долорес и Хорхе. За ними следовали ещё человек двенадцать. Молодые, белозубые, с оливковой кожей, они были для Толика невыгодным фоном - в их окружении он выглядел как внезапно воскресший покойник.
Время от времени кто-то из демонстрантов чуть приотставал, чтобы наклеить на стену очередную листовку. Листовок было великое множество, на каждой из них гневно пламенело: "Свободу Рикардо Фуэнтесу!.."
Демонстрация дошла уже почти до середины улицы, когда Хорхе вдруг коротким броском метнул в одну из витрин гранату. Грохнул взрыв, волна от него прокатилась по соседним витринам, в жилых помещениях со звоном посыпались стёкла, где-то пронзительно завизжала женщина...
Взрывы следовали один за другим. Неподалёку взвыла полицейская сирена. Несколько раз кряду сухо стрекотнул автомат. Демонстранты поспешно забрасывали улицу дымовыми шашками...
Толик уже не видел ни Долорес, ни Хорхе, глаза его слезились от едокого дыма, но он продолжал идти вперёд, выставляя над головой, точно спасительную хоругвь, плакат с лозунгом по-французски: "Свобода или смерть!"
Полицейские машины выплыли из тумана буквально в десяти метрах от Толика и теперь пялились на него цветными "мигалками", как аборигены чужой планеты - на неведомого пришельца.
Толик остановился. Дым оседал ровными клочьями, в белой пелене образовались заторы, и теперь Толик отчётливо видел полицейских. Ему что-то крикнули в мегафон, он не услышал.
Всё происходящее казалось Толику настолько неправдоподобным, что он даже не испытывал страха. Придавал уверенности и крохотный дамский пистолет, накануне подаренный ему Долорес. Пистолет лежал в кармане плаща, его опасный холодок Толик чувствовал даже сквозь одежду.
Толик поднял плакат повыше и крикнул по-русски: "Да здравствует свобода!.. Да здравствует революция!.. ДА здравствует Рикардо Фуэнтес!.."
Он поперхнулся дымом, снова откашлялся и хотел было выкрикнуть что-то ещё, но вдруг услышал за собой лёгкий щёлк затвора. Звук был близкий и внятный. Толик обернулся. Облокотившись на капот автомобиля, в него целился молодой полицейский. Толик хорошо видел его лицо. Анонимное лицо исполнителя. Этот не будет выкрикивать лозунги, он просто нажмёт на курок...
И тогда Толик выстрелил первым. Выстрелил прямо в молодое, красивое, равнодушное лицо и увидел, как оно взорвалось кровью, расплылось, перестало существовать...
В тот же миг со всех сторон затрещали выстрелы, и Толик, стоя в центре круговой пальбы, даже не успел понять, что стреляют именно по нему.
Тело его содрогнулось от выстрелов, а он всё продолжал стоять, будто запретил себе падать, пока не получит ответа на последнюю свою догадку: неужели это он, Толик Парамонов, золотой медалист сто тридцать шестой московской школы, убит сегодня на улицах города, о котором мечтал всю свою жизнь?.."
Леонид Филатов "Свобода или смерть!"
"Каждая новобрачная прекрасна. Каждая новобрачная очаровательна в простом наряде из... дальнейшие подробности смотри в местных газетах. Каждая свадьба - повод для всеобщего ликования. Со стаканом вина в рук мы рисуем перед собравшимися в ту идеальную жизнь, которая, мы знаем, уготована молодым супругам. Да и как может быть иначе? Она - дочь своей матери (возгласы "ура!"). Он - да чего там, мы все его знаем (новое "ура!", а также невольный взрыв хохота со стороны дурно воспитанного молодого человека, поспешно заглушённый).
Мы вносим притворство даже в нашу религию. Мы сидим в церкви и через положенные промежутки времени с гордостью сообщаем господу, что мы - жалкие и ничтожные черви и что нет в нас добра. Нечто в этом роде, полагаем мы, от нас и требуется; вреда нам это не причинит, и считается даже, что доставляет удовольствие.
Мы делаем вид, что всякая женщина порядочна, что всякий мужчина честен - до тех пор, пока они не вынуждают нас, вопреки нашему желанию, обратить внимание на то, что это не так. Тогда мы очень на них сердимся и объясняем им, что такие грешники, как они , нам, людям безупречным, не компания.Горе наши по случаю смерти богатой тётушки просто непереносимо. Торговцы мануфактурой наживают целые состояния, содействуя нам в наши жалких попытках выразить боль души. Единственное наше утешение состоит в том, что она перешла в лучший мир..."
Джером Клапка Ждером "Должны ли мы говорить то, что думаем, и думать то, что говорим?"
"Девятнадцатилетняя кормилица, жена барабанщика, с античным бесстыдством вынула розовую грудь, имевшую форму мяча, и заткнула соском как пробкой маленькую орущую пасть.
В комнату вошло солнце.
Генерал улыбался. Радость его была неподдельная, а улыбка чем-то напоминала виляющий собачий хвост. Генерал не мог бы, подобно собаке, словами выразить своё настроение.
Итак, - сказал он , - мы наречём её Софией-Августиной-Фредерикой в честь тёток.
Молоко, перелившись через губки ребёнка, потекло по розовому подбородку и окапало кружева, пенящиеся вокруг воспалённого тельца.
-Мы будем звать её Фике. Правда, это отличное имя?
-Да, это отличное имя, - повторила мать, распластанная на простыне.
Роженица была так худа, что казалось , будто одеяло неряшливо брошено прямо на кровать: тело не образовало никакой горки.
Большие сине глаза смотрели на мужа и не понимали, чему он радуется."Впрочем, - подумала роженица, - он может радоваться, у него мясистые щёки и два подбородка".
-А почему у Фике заплаканные глаза? Не мучилась ли она животом? - спросил отец.
Вместо ответа прозрачная женщина провела рукой по вискам: генерал не умел говорить тихо, по-комнатному.
-Это они у неё слезятся, - ответила кормилица.
-Чепуха, у Фике отличные глаза! Они горят, как пуговицы на мундире, - сказал генерал и заулыбался.
Блаженная родительская слепота осенила его своей благодатью с небольшим запозданием.
А Иоганна-Елисавета успела даже забыть , что у дочери необыкновенные ноготки-миндалинки. Молодая женщина думала о себе.
-Принеси мне зеркальце, - попросила она мужа.
Генерал ткнулся туда-сюда и не нашёл. Хотел переложить с кресла на столик молитвенник. Из него выпало зеркало. Оно не разбилось. Генерал выпрямился. Он был к Богу прилежен. Красная сеточка затянула белки круглых глаз, лишённый лошадиной мечтательности. Видимо, кровь прилила к голове. Генерал несколько раз провёл прямой ладонью по волосам, гладко зачёсанным и связанным назади в пучок, согласно моде Фридриха-Вильгельма.
-Каким образом ваше зеркало попало в молитвенник? - спросил он жену недовольным голосом.
Больная лежала с опущенными веками. Ей почему-то было приятно, что она обеспокоила и озлила этого прусского служаку с мясистыми щеками.
-Каким образом ваше зеркало попало в молитвенник?
Женщина молчала.
К счастью, генерал был воспитанником Рыцарской академии в Берлине. Орден Великодушия он получил не за то, что колотил женщин, но потому, что стрелял в людей, рубил их и отдавал команду прикалывать штыками..."
Анатолий Мариенгоф "Екатерина"
Отредактировано Гусь121 (2010-12-27 19:52:58)
Ого... Гусь... сколько ты цитат привел любимых) я тоже как-нидь подключусь... Сейчас некогда) [взломанный сайт]
я тоже как-нидь подключусь... Сейчас некогда)
Нда........
ДЕЛ непеределанных ТЬМА!!!(((
Вы здесь » Интернационал » Литература » Любимые отрывки...из любимой прозы...